Россия Достоевского и Россия Толстого
Александр Гончаров

Россия Достоевского и Россия Толстого

Не помню уже, кто сказал, что Россию скорее поймет немец, чем русский. И ведь прав он, подлец этакий! Русский в России — это все равно, что рыба в воде. Плывет себе то по течению, то против течения — и не задумывается, что в реке живет. А ежели вдруг эмигрирует, то чувствует себя как карась на сковородке: вроде и в сметане, а кожа трещит.

Правда, на излете XX века, появились русские, а может и не русские вовсе, которые как земноводные на сушу Запада не прочь оказались податься, да еще и поквакать на «Голосе Америки» о загадочной русской душе. Да только поквакали и забыли. А о России ничего и не рассказали бедным англосаксам. Почему? Так тоже привыкли к воде, как естественной среде обитания.

И вот все же нашелся немец, понявший Россию, 1917 год и разделение на «красных» и «белых». Освальд Шпенглер. Он то сразу врубился, что проблемы наши в том, что после отчаянных «реформ» Петра Первого из одной России выросли две: Россия Достоевского и Россия Толстого. Последняя, вроде и не Россия, а западная личинка, вгрызшаяся в тело Отечества и народа нашего. Паразит…, но добрый.

Шпенглер своей германской смекалкой смекнул, что Толстой — европеец до мозга костей и «толстовство» свое по протестантскому образцу соорудил, обкорнав истинное христианство и, конечно же, Библию прочел на свой толстовский манер. А вот Достоевскому это и не нужно было. Он ведь Православие воспринимал органически, то есть жил в нем. По-русски, грешно, а иногда и совсем уж беспутно, но жил. А Толстой бродил возле келий оптинских монахов подобно призраку, не понимая зачем сюда пришел — и тянет, и отталкивает одновременно.

Федор Михайлович и на каторге побывал, да монархию русскую полюбил. Русскому нормально быть монархистом — без отца, что ж за семья?

Лев Николаевич мечтал, чтобы его проклятый царский режим в Сибирь сослал, но не ссылали и в казематы не бросали. Не за что и не за чем. Толстой и в Ясной поляне, недалече от Тулы, как на сибирском поселении чувствовал. Чужое все. Не родное. Странное и не понятное. И за сохой босой ходил, и «опрощался» до опростоволосивания, а народ не понял.

Достоевский на свои средства школы не спешил открывать, да и средств то у него всегда ощущалась острая нехватка. Игрок-с, понимаешь. Толстой народную школу открыл, где волюшку детишкам дал: и учиться, и безобразничать. А итог… Посмотрит иной крестьянин на барские причуды, да и отправит чадо свое в традиционную церковно-приходскую.

Не тот народ Льву Толстому достался. Интеллигенция понимала и хвалила, а крестьяне только в бороды посмеивались над шелапутным писателем. Того же Пьера Безухова лихо бы отучили с медведями бороться и Наполеона пламенно любить.

Не знал крестьян Лев Николаевич. Реальный солдатик Каратаев, а не по Толстому, Пьеру в морду дал бы, да и у французов в плену не сидел. Вот те крест, сбёг бы!

Удивительные вещи, происходят дамы и господа, товарищи и товарищихи! У Достоевского в произведениях, так сказать, и нерусские себя ведут как русские. А у Толстого, копнешь, чуть русского, например, Платошу Каратаева, а под ним квакер американский сидит!

И как же все раскусил Освальд наш, Шпенглер: «…Достоевский был крестьянин, а Толстой — человек из общества мировой столицы. Один никогда не мог внутренне освободиться от земли, а другой, несмотря на все свои отчаянные попытки, так этой земли и не нашел.

Толстой — это Русь прошлая, а Достоевский — будущая. Толстой связан с Западом всем своим нутром. Он — великий выразитель петровского духа, несмотря даже на то, что он его отрицает. Это есть неизменно западное отрицание. Также и гильотина была законной дочерью Версаля. Это толстовская клокочущая ненависть вещает против Европы, от которой он не в состоянии освободиться. Он ненавидит ее в себе, он ненавидит себя. Это делает Толстого отцом большевизма…

Достоевский — это святой, а Толстой всего лишь революционер. Из него одного, подлинного наследника Петра, и происходит большевизм, эта не противоположность, но последнее следствие петровского духа, крайнее принижение метафизического социальным и именно потому всего лишь новая форма псевдоморфоза. Если основание Петербурга было первым деянием Антихриста, то уничтожение самим же собой общества, которое из Петербурга и было построено, было вторым: так должно было оно внутренне восприниматься крестьянством. Ибо большевики не есть народ, ни даже его часть. Они низший слой «общества», чуждый, западный, как и оно, однако им не признанный и потому полный низменной ненависти. Все это от крупных городов, от цивилизации — социально– политический момент, прогресс, интеллигенция, вся русская литература, вначале грезившая о свободах и улучшениях в духе романтическом, а затем — политико–экономическом. Ибо все ее «читатели» принадлежат к обществу. Подлинный русский — это ученик Достоевского, хотя он его и не читает, хотя — и также потому что — читать он не умеет. Он сам — часть Достоевского…

Христианство Толстого было недоразумением. Он говорил о Христе, а в виду имел Маркса.

Христианство Достоевского принадлежит будущему тысячелетию».

Освальд Шпенглер. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Т. 2.: (Всемирно–исторические перспективы / Пер. с нем. и примеч. И. И. Маханькова. – М: Мысль, 1998. – С. 199−201.)

Ну, на счет Петербурга Шпенглер малость загнул. Петербург Петр Алексеевич закинул, как камень в реку. Караси и пескари все в стороны брызнули. А потом камешек отлежался, водорослями оброс и стал восприниматься не только рыбами, но и гидрологами (мужами наиученейшими), как принадлежащий речному дну. Русским стал Петербург, и герои Достоевского в нем жили и живут, печалились и печалуются, радовались и радуются по-русски.

Куда же делись Левин и Пьер от графа Толстого? То неизвестно, попанствовав после Февраля 1917 года, исчезли и испарились, а может в Наркомпроссе бухгалтерами по смерть работали и репрессии их не коснулись. В «белые» не пошли, а в «красные» забыли записаться. Нули не репрессируют. Выделятся надо на общем революционном фоне. А с этим слабо. Но и выгодно, как оказалось.

Россия Толстого пнула Россию Достоевского в 1991 году: «Шиш тебе, а не монархию! Изволь демократией довольствоваться!» И праздник 12 июня учредила, дабы помнилось, что «непротивление злу силою» при развале империи на куски по границам «братских республик», начертанным дедушкой Лениным, является поведенческой доминантой на века или хотя бы на пару-тройку десятков лет.

Но опять не вышло. Россия Достоевского опять все переварила и по-своему оформила. Теперь и в святцы православные русские люди заглядывают чаще, чем в 1917-ом. А там 12 июня значится день памяти преподобного Исаакия Далматского. Но в Санкт-Петербурге стоит Исаакиевский собор — символ Российской Империи! Вот и получается, что 12 июня — не праздник развала, а торжество имперское и православное.

Поклонники Толстого это вряд ли наблюдут в «зеркале революции». А Федор Михайлович не скажет, только в бороду ухмыльнется и припомнит исцеление Господом нашим Иисусом Христом гадаринского бесноватого…