Империя и литература
Александр Гончаров

Империя и литература

Кажется, что между русскими славянофилами, жившими в XIX веке, и английскими писателями-публицистами Гилбертом К. Честертоном и Клайвом С. Льюисом нет ничего общего. Последний великий «поздний славянофил» — Константин Николаевич Леонтьев умер в 1891 г., когда Честертону исполнилось семнадцать, а до рождения Льюиса оставалось еще целых семь лет. Насколько нам известно, ни первый, ни второй не были знакомы с трудами славянофилов и их последователей: Петра Астафьева, Льва Тихомирова, Ивана Солоневича и др.

Считается, что Россия и Великобритания представляют собой два полюса исторического, имперского, геополитического и ментального развития Христианской европейской цивилизации. Конечно, географическое положение всегда с неизбежностью сказывается на судьбах стран и психологии народов, что затем и выражается в методах и способах распознавания, отражения и освоения мира.

Россия самобытна, но как сегмент цивилизации не находится вне Европы. Культура, техника, искусство, наука, организация быта, российский менталитет и многочисленные попытки наших интеллектуалов «отстроиться от Европы» только подтверждают это. «Отстройка от конкурентов» нужна лишь внутри нераздельного цивилизационного пространства, никому ведь и никогда в голову не приходило доказывать всем и вся, что Россия — Не-Чимор (ранняя южноамериканская «империя») или Не-Япония!..

Лета жизни Гилберта Кийта Честертона пришлись на время правления английской королевы Виктории и королей: Эдуарда VII и Георга V. Клайв Стейплз Льюис появился на свет при Виктории и, кроме двух упомянутых выше венценосцев, застал еще и Георга VI, и Елизавету.

«Викторианская эпоха» (сейчас пародируемая стимпанком) стала пиком могущества и торжества Великобритании. Уже при Эдуарде начался спад. А если принять точку зрения И. Валлерстайна, что Первая и Вторая мировые войны были, по сути, одной Тридцатилетней войной между США и Германией за британское имперское наследство, то наши авторы явно ощутили на себе воздействие общественной среды, стремительно изменившейся всего за несколько десятилетий. Общественное мнение же перешло за этот период от восторгов Р. Киплинга перед Соединенным Королевством до проклятий Р. Олдингтона: «Да поразит тебя сифилис, старая сука!».

Теперь обратимся к России.

1812-1814 гг. — государство находится на подъеме, русские войска одерживают победу во всеевропейском масштабе, а Александр I становится вершителем судеб народов Старого Света.

1853-1856 гг. — Крымская (Восточная) война стала рубежом слома, но не империи, а ментального образа «российской имперскости». Причем его произвели насильственно. Ведь Россия войну не проиграла. Россию сдали элиты. Почитайте воспоминания людей того периода. Фактически, общественное сознание в нашей стране проделало все тот же путь «от Киплинга до Олдингтона».

Годы юности и формирования ценностных ориентиров многих выдающихся отечественных писателей и публицистов, живших в XIX веке, пришлись на период имперского величия страны. В зрелости же им пришлось столкнуться с прямым унижением Родины и национального самосознания.

Даль Владимир Иванович — 1801-1872

Тютчев Федор Иванович — 1803-1873

Хомяков Алексей Степанович — 1804-1860

Киреевский Иван Васильевич — 1806-1856

Кошелев Александр Иванович — 1806-1883

Печорин Владимир Сергеевич — 1807-1885

Киреевский Петр Васильевич — 1808-1856

Гоголь Николай Васильевич — 1809-1852

Белинский Виссарион Григорьевич — 1811-1848

Герцен Александр Иванович — 1812-1870

Гончаров Иван Александрович — 1812-1891

Грановский Тимофей Николаевич — 1813-1855

Аксаков Константин Сергеевич — 1817-1860

Катков Михаил Никифорович — 1818-1887

Тургенев Иван Сергеевич — 1818-1883

Самарин Юрий Федорович — 1819-1876

Достоевский Федор Михайлович — 1821-1881

Некрасов Николай Александрович — 1821-1877

Данилевский Николай Яковлевич — 1822-1885

Аксаков Иван Сергеевич — 1823-1886

Филиппов Тертий Иванович — 1825-1899

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович — 1826-1889

Победоносцев Константин Петрович — 1827-1907

Чернышевский Николай Гаврилович — 1828-1889

Страхов Николай Николаевич — 1828-1896

Толстой Лев Николаевич — 1828-1910

Гильфердинг Александр Федорович — 1831-1872

Леонтьев Константин Николаевич — 1831-1891

Лесков Николай Семенович — 1831-1895

Писарев Дмитрий Иванович — 1840-1868

Словесные баталии славянофилов с западниками были предчувствием надвигающейся революционной катастрофы, которая могла бы и не произойти, если бы удалось достигнуть некоего славянофильско-западнического симбиоза. Согласие оказалось невозможным, но совсем не по вине славянофилов. Западнический догматизм, сопровождавшийся категорическим повелением следования либерально-европейской схеме отрицания российской оригинальности в развитии, погубил любые попытки сближения двух идеологических лагерей. Немалая «заслуга» в этом принадлежала и отечественной правящей элите, замученной шизофреническим импульсом совмещения идеи защиты государства и желания либеральных реформ. Высшее выражение этого стало проявляться во время царствования Александра II…

Но вернемся в основное русло нашего рассуждения. Что же все-таки объединяет славянофилов, Льюиса и Честертона?

Первую точку соприкосновения следует назвать — «Чарльз Диккенс»!

Творчество Диккенса оказало огромное влияние на Г. Честертона и К. С. Льюиса. Достаточно удостовериться, что многие персонажи произведений, упомянутых авторов, нам представляются слепками с художественных образов Диккенса. Достаточно сравнить Пиквика, Сэма Уэллера («Посмертные записки Пиквикского клуба») и Нодди Боффина (роман «Наш общий друг») с честертоновскими Хэмфри Пэмпом («Перелетный кабак»), библиотекарем Майклом Херном («Возвращение Дон Кихота») и патером Брауном (из цикла детективных рассказов Честертона).

Главный герой «космической» трилогии Льюиса («За пределы безмолвной планеты», «Переландра», «Мерзейшая мощь») Рэнсом удивительно удачно сочетает преображенные черты диккенсовских Джона Гармона («Наш общий друг») и Николаса Никльби («Жизнь и приключения Николаса Никльби»).

Русские славянофилы тоже были великолепно знакомы с литературой Чарльза Диккенса (1812-1870), тем более что для большинства из них он являлся еще и современником.

У А.С. Хомякова мы находим изящную литературную вещицу — «Светлое Воскресенье», первоначально опубликованную как перевод повести Ч. Диккенса «Рождественская песнь в прозе», хотя на самом деле это самостоятельное произведение по мотивам английского писателя.

Британскую литературу Хомяков знал и любил. Нравилась Алексею Степановичу и сама страна, однако «… не Англия Ост-Индской компании, но… Англия, у которой есть еще предание, поэзия, святость домашнего быта, теплота сердца и Диккенс, меньшой брат нашего Гоголя…»

Российские западники Диккенса приняли не хуже славянофилов, но, например, Герцен и Белинский признавали у английского писателя, прежде всего, пафос «социального облечения». Славянофилам же пришлись по вкусу следование традиции «Старой Доброй Англии» и «теплота сердца». Здесь следует отметить, что у Чарльза Диккенса первое нельзя оторвать от второго, ибо он творил в эпоху, когда британский капитализм уже успел по-настоящему захватить не только политическую и экономическую, но и духовную сферы жизни общества. Двуручный меч капитализма безжалостно разрубил на части многовековой уклад английского крестьянско-ремесленного мира. Простые люди оказались у экономического «разбитого корыта», испытав на себе воздействие культурного шока, сопровождавшегося полным распылением древних морально-нравственных принципов, ранее скреплявших семейные и бытовые отношения. Английское общество до середины XVIII в. и оно же во второй пол. XVIII-XIX вв. — это две абсолютно разные «галактики» человеческого существования.

«Вспоминая свои детские годы, пришедшие на время до промышленной революции, один пожилой чулочных дел мастер… писал: «Они (чулочники) жили в сравнительной легкости и изобилии, пользуясь правом на выпас на общественной земле свиньи, домашней птицы, а иногда и коровы. У каждого из них имелся огород, бочонок домашнего эля, рабочая одежда, выходной костюм и масса свободного времени»…

В личном дневнике придворного вельможи и литератора Чарльза Гревилла мы находим следующую запись от 17 февраля 1832 г., посвященную бедственному положению ист-лондонских ткачей: «Вчера беседовал с одним человеком из Бетнал-Грин о делах этого района. Все они там ткачи, живущие своеобразной коммуной… Почти все из них лишены работы и не имеют возможности ее найти: 1100 из них живут в ночлежках по 5-6 человек на спальное место. 6000 влачат нищенское существование на благотворительные подачки… Район практически целиком находится в состоянии банкротства и безнадежной нищеты». (Поулсен, Ч. Английские бунтари / Ч. Поулсен; пер. с англ. – М.: Прогресс, 1987. – С. 158-160.)

Еще в «Очерках Боза» Диккенса явственно видится императив, который мы находим и у славянофилов, и у Честертона с Льюисом — любовь и уважение к бедным (простым) людям.

Г.К. Честертон в эссе «Великан» говорит буквально следующее: «Бедные, алмазы божьи, остались для многих камнями мостовой, но никто не забудет теперь, что камни умеют летать. Может быть, мы еще увидим при жизни, как летают камни».

В «Толпе и памятнике» он рассуждает: «Поля битвы и древние соборы хранят и помнят крестьяне. Только в их памяти живы проделки фей и чудеса святых. Сословия, которые выше их, сменили суеверия на высокомерие. Поразительны слова: «Где нет видения, гибнет народ». Но в обычной жизни также верно, что без народа гибнут видения».

К.С. Аксаков чрезвычайно близок к Честертону: «Было время, когда у нас не было публики… Она образовалась очень просто: часть народа отказалась от русской жизни, языка и одежды и составила публику, которая и всплыла над поверхностью. Она-то, публика, и составляет нашу постоянную связь с Западом… Публика является над народом, как будто его привилегированное выражение; в самом деле публика есть искажение идеи народа… Часто, когда публика едет на бал, народ идет ко всенощной; когда публика танцует, народ молится…»

Ю.Ф. Самарин, критикуя статью, опубликованную в «Земледельческой газете», пишет: «Здесь выразилось особенное, у нас развившееся отношение мыслящего наблюдателя к народной среде, из которой он вышел и на которую хочет действовать. Это отношение носит на себе ярко отрицательный характер, чего вовсе и не скрывает автор. Он весь проникнут сильным желанием добра меньшей своей братье; но, всматриваясь в нее, он морщится, грустно качает головою, отводит глаза с отвращением и сознается, что не находит в ней никаких зародышей, а разве только одну возможность прививки желанного добра. Русский крестьянин — это какой-то китаец, закоснелый, бесчувственный, грубый, с превратными понятиями обо всем, не понимающий даже, чем должна быть для него жена, едва сохранивший способность вслушиваться в поучительные речи проезжего барина. Его жена — это какой-то урод по наружному виду и по отсутствию всех нравственных свойств, украшающих женщину; это не женщина, а чучела, словом — это баба. Вот что представляет действительность».

У А.С. Хомякова так же есть многое, что роднит его взгляды с честертоновскими, например: «Наши старые грамоты являются памятниками не отжившего мира, не жизни, когда-то прозвучавшей и замолкнувшей навсегда, а историческим проявлением стихий, которые еще живут и движутся по всей нашей великой Родине, но про которые мы утратили было воспоминание».

Для Г. Честертона «бедные, алмазы божьи» являются одновременно и «камнями мостовой», то есть, именно простой народ, а не образованная элита, представляется ему основой всей жизни. Но об этом же говорит и Аксаков, противопоставляя развлекающейся публике (читай — элите!) молящийся народ.

Английскому писателю народ видится хранителем исторической памяти: «Поля битвы и древние соборы хранят и помнят крестьяне. Только в их памяти живы проделки фей и чудеса святых». Хомяков в «Предисловии» прямо говорит о том же самом.

Честертон критикует «привередливых эстетов» за непонимание глубин народной «примитивной картинки… вселенной». Самарин ополчается против тех же образованных мечтателей, воображающих, что «русский крестьянин — это какой-то китаец, закоснелый, бесчувственный, грубый, с превратными понятиями обо всем…».

ИГ.К. Честертон, и славянофилы ясно осознают, что современная им элита оторвалась от своего собственного народа и превратилась в некую «интеллектуальную касту», не желающую понимать и позитивно оценивать истинные основы жизни вообще.

Второй императив, как бы объединяющий творчество славянофилов и британских литераторов, обнаруживается в их преклонении перед свободой, в которой собственно и манифестируется подлинная личность.

Славянофильское отношение к личности, разворачивающейся в социальном пространстве, наиболее удачно выразил И.С. Аксаков: «Личность, поглощаемая в народе, существующая и действующая в нем не сама по себе, а как часть, атом народного организма, получает вновь свое значение в обществе, но с тем, чтобы путем личного подвига и личногосознания утвердить свою связь с народом и воссоздать новую, высшую, духовную цельность народного организма».

В стихотворении, написанном в 1860 г. П.А. Вяземским, четко раскрывается понимание свободы славянофилами, для которых «свобода личности» не есть всего лишь ярлык, используемый самозваными либералами ради «свойских» интересов:

«Послушать – век наш век свободы.

А в сущность глубже загляни:

Свободной мысли коноводы

Восточным деспотам сродни.

У них два веса, два мерила,

Двоякий взгляд, двоякий суд:

Себе дается власть и сила,

Своих наверх, других под спуд.

У них на все есть лозунг строгий

Под либеральным их клеймом:

Не смей идти своей дорогой,

Не смей ты жить своим умом.

Когда кого они прославят,

Пред тем колена преклони.

Кого они опалой давят,

В того и ты за них лягни.

Свобода, правда, сахар сладкий,

Но от плантаторов беда;

Куда как тяжки их порядки

Рабам свободного труда.

Свобода – превращеньем роли –

На их условном языке

Есть отреченье личной воли,

Чтоб быть винтом в паровике;

Быть попугаем однозвучным,

Который, весь оторопев,

Твердит с усердием докучным

Ему насвистанный напев.

Скажу с сознанием печальным:

Не вижу разницы большой

Между холопством либеральным

И всякой барщиной другой».

Славянофилы не хотели «быть винтом в паровике». Им нужны были «своя дорога», «свой путь».

Аналогичное понимание свободы мы находим у Льюиса и Честертона.

К.С. Льюис в притче «Баламут предлагает тост» с помощью слов персонажа — духа-искусителя показывает пагубность ограничения «свободы деятельности» и замены здравого смысла интеллектуальной бесовщиной, ведущей к утере самостоятельности мышления и нравственной деградации.

Льюис в этой же работе выступает как критик ограничения свободы с помощью демократии, понимаемой как принцип всеобщего равенства: «Если выйти за пределы политики, на равенство ссылаются только те, кто чувствуют, что они хуже… Человек мучительно, нестерпимо ощущает свою неполноценность, но ее не признает…

Явление это… ни в коей мере не ново. Люди знали его тысячи лет под именем зависти. Те, кто замечал это в себе, стыдились. Те, кто не замечал, осуждали в других. Нынешняя ситуация хороша тем, что вы можете это освятить — сделать приличным, даже похвальным… Тогда всякий, кто чувствует себя хоть в чем-то ниже других, сможет откровенно и успешно тянуть всех вниз, на свой уровень. Мало того, те, кто стал (или способен стать) похожим на человека, тут же одумаются, испугавшись, что это недемократично… Молодые существа нередко подавляют вкус к классической музыке или хорошей литературе, …чтобы не отличаться от других, не выделяться, не выставляться, не выпендриваться. Неровен час, станешь личностью».

Если сравнить текст Льюиса с «Заметкой» Вяземского, то выявляется удивительное созвучие литературной мысли, вне зависимости от времени написания и экономической эпохи. Единой имперской литературной мысли, которая пытается оставить человека человеком, образом и подобием Божиим и не дать ему опуститься до скотины.

Этому нас учат и английские писатели, и наши славянофилы.